1. Есть вещи, с которыми невозможно смириться и есть раны, которые не затягиваются со временем, а вся драматичность ситуации заключается в том, что нет никакой гарантии того, что вам удастся прожить долгую и счастливую жизнь, ту самую, что с лёгкостью осваивают герои сопливых фильмов.
Он всё же ушёл из семьи. Герберту нужно было положить все силы на то, чтобы его карьера сдвинулась с мёртвой точки. Быть заурядным и «по-американски» беспечным человеком не входило в его жизненные планы, так что 29-летней Лауре выпало воспитывать детей в одиночку. Не считая финансовых трудностей, такой расклад устраивал обе стороны. Люк, которому тогда исполнилось девять, без тени сожаления проводил отца до двери, надеясь, что больше их дороги не пересекутся. Он не был чрезмерно строг, этот Герберт, не злоупотреблял наказаниями, не читал нотаций, кажется, он из кожи вон лез, чтобы стать образцовым отцом образцовых детей. Бейсбол по выходным, походы в кино, ужины за круглым столом, призванные сплотить семью, беседы с педагогами сына. Как-то раз он даже помог ему смастерить макет земного шара на урок географии, и этот бесформенный гипсовый комок голубо-зелёного цвета с грехом пополам вытянул на отметку отлично. А потом они ещё ходили в сквер через дорогу от их дома, и он учил сына кататься на новеньком велосипеде. Герберт смотрел на других папаш и до мигрени в голове убеждал себя, что они с Люком отличная пара, что со стороны они выглядят так же беспечно и весело, как и сотни прочих отцов и детей, что тот дискомфорт, который сковывает его изнутри и снаружи в присутствии мальчика всего лишь иллюзия его воспалённого воображения, порождённая неуверенностью в себе. Ведь он всё делает, как надо, точь-в-точь, как написано в этих дурацки научно-популярных книжках по воспитанию детей. Вот только Люк, этот молокосос, так похожий на свою мать, с ранних лет вёл себя так, будто не признавал между ними кровнородственных связей. Вечно замкнутый в себе и не по годам серьёзный, он брал отца за руку с из ряда вон выходящим хладнокровием.
А теперь, спустя столько лет, судьба снова свела их вместе, правда обстоятельства этой встречи и выгибались под грузом весомой трагичности, но всё же им предстоит просуществовать под одной крышей какое-то время, а значит, Герберту стоит подготовиться к тому, что его будни надолго утратят привычную закономерность, а дом превратится в исчадие ада. Он ни в коем случае не хотел наговаривать на сына, более того, на протяжении этих десяти лет немой разлуки он искал их вражде достойное мужчины оправдание. Но это даже не было враждой в прямом смысле этого слова, просто Люк избегал его, как вегетарианец сторониться мясных прилавков. Герберт не лелеял надежды что-то изменить теперь или, наконец, докопаться до сути, найти этот роковой поворот, куда ни в коем случае не следовало сворачивать, он лишь желал достигнуть с подростком хоть какого-то соглашения, чтобы жизнь обоих оказалась сносной.
Ничем не примечательное субботнее утро сентября чуть ли не довело Герберта до исступления. Он в страшной агонии пытался собраться с мыслями. Он обязан был предстать перед сыном в привычном образе успешного человека преклонных, или как выразились бы коллеги по работе, солидных лет с крепким внутренним стержнем, до умопомрачения интеллигентным и в совершенстве владеющим собой, таким, каким его привыкли видеть клиенты, таким, каким он смотрел на читателей с обложек ходовых журналов. Герберт Радонежский – известный психолог и психоаналитик, пожалуй, один из самых востребованных специалистов по части рассудка и душевных неполадок на сегодняшний день, сидел за громадным обеденным столом и пытался унять дрожь в руках. Мужчина пристально смотрел на конвульсивно вздрагивающие пальцы и на стянутую в микроскопические узелки кожу кистей. Он уже не был так молод, как хотелось бы, а подорванное за годы публичной жизни здоровье давало о себе знать с новой силой. «Тебе противопоказаны стрессы, Герберт, а ты этим пренебрегаешь. Твоя нынешняя работа не лезет ни в какие рамки, она высасывает из тебя последнее» ,- как-то раз с участием заявил ему лечащий врач, с которым у него давно завязались приятельские отношения, свойственные двум профессионалам в схожих областях, и теперь это изречение пришлось как нельзя кстати.
Звонок вывел его из роботоподобного оцепенения, и мужчина отправился отпирать гостям дверь, предварительно попросив прислуживающую ему последние несколько лет Нину, полноватую и добродушную женщину в возрасте, часто коротающую с ним безмолвные вечера в пустом доме, сменить скатерть, где остались тёмные следы от пролитого чая. Тело плохо его слушалось, он Герберт собрал волю в кулак, ему непременно хотелось выглядеть как можно более непринуждённым и раскрепощенным в присутствии сына. Сколько они уже не виделись? Последний раз он заявился к бывшей жене, чтобы передать через неё подарок на девятнадцатилетние Люка, но дверь тогда открыл сам юноша, и это столкновение люб в люб ознаменовалось очередным противостоянием темпераментов. Выплюнув сухое «благодарю за внимание» парень принял презент и закрыл перед ним дверь, так что он даже не успел как следует разглядеть его. Люк никогда не закатывал экспрессивных сцен, он брал высокомерием и неподкупностью, всё его существо облачалось в леденящее душу равнодушие, он мог заставить кого угодно усомниться в себе, стушеваться и впредь не попадаться ему на глаза.
Герберт потянул на себя дверь, и вот уже прохладный осенний ветер проскользнул в прихожую, пробрав его до мурашек. Немного анорэксичное лицо мужчины посерело, как у вмиг простудившегося человека. Сколько же на самом деле времени прошло с их последнего краткосрочного свидания? Неужели всего год? В таком случае это был самый долгий год из всех, что ему когда либо доводилось переживать. На пороге стоял юноша, высокий и худой, рост было то единственное, что мальчик позаимствовал у отца, но и в этом обошёл его. Его модельная внешность, если такое определение вообще применимо к мужскому полу, сразу бросалась в глаза. Безукоризненно правильные черты врезались в сознание, откладывались на подкорке, мальчик выглядел, как сон, сладостный, но кошмарный. А ещё он был точной копией матери, той самой, за жизнь которой сейчас боролись врачи, обливаясь потом. Люк изменился до неузнаваемости, и Герберт никак не мог понять, что конкретно его не устраивало в этом подростке. Если раньше Люк отталкивающе действовал на него, то теперь юноша гипнотизировал его своим взглядом, как если бы хотел внушить ему что-то противозаконное. Стоило только задержаться на этих мутно-агатовых глазах, как голова начинала кружиться, они точно вгоняли в сон. Да, именно. Изменился цвет глаз, прежде они не были такими бездонно-чёрными, угнетающими, мистическими.
-Так я могу войти?- ему обязательно нужно было обратиться к отцу с этой действующей не нервы манерностью, чтобы сразу задать подчёркнуто-официальный и такой неуместный в свете последних событий тон.
-Разумеется,- как бы очнувшись от литургического сна, сказал Герберт и отступил на шаг от двери, давая юноше пройти.
Люк скинул с плеча полупустую спортивную сумку и в два счёта снял с себя кожаную куртку новомодного покроя с замысловатыми заклёпками металлического цвета, аккуратно повесив её на вешалку. Педантичность была у него в крови, он щепетильно относился к вещам и не имел ничего общего с подростками, чьи шкафы представляли собой склад сто лет нестиранного белья или напоминали барахолку. Порядок был его жизненным кедом, возможно так юноша пытался компенсировать с детства преследовавший его хаос в голове.
Герберт ещё раз оглядел сына с головы до ног. Черная куртка, чёрная водолазка, чёрные джинсы, того же цвета волосы… Преждевременный траур по матери?
-Увлёкся готическим стилем?- Мужчина счёл этот вопрос достаточно нейтральным, чтобы Люк не воспринял его в штыки.
-Готический стиль?- юноша иронично изогнул бровь.- Это всего лишь одежда тёмных тонов. Где я могу остановиться?
-Я приготовил вам с Амандой по комнате, но если тебя что-то не устроит, весь второй этаж в твоём полном распоряжении.- Люк безразлично кивнул и потянулся за своей сумкой, но Герберт успел взять её первым.
-Я помогу,- сконфуженно пояснил он.
-Ты неважно выглядишь, чтобы оказывать такого рода помощь,- всё с тем же равнодушием откликнулся Люк, отчего у мужчины болезненно сщемило сердце. Это был его сын, сын, которому было наплевать на него, который спешил уединиться в четырёх стенах своей комнаты, едва успев переступить порог его дома, который за двадцать лет не сказал ему ни одного греющего душу слова. И он не мог винить в этом кого-то кроме себя самого, хотя иногда на мужчину накатывала такая волна безысходности и иступлённой тоски, что ему хотелось свалить ответственность за свою провальную миссию семьянина на Люка, на Лауру, даже на дочь Аманду, которой на тот момент не было и года и которая вопреки ожиданиям не только не предотвратила своим появлением на свет краха супружеского союза, но и подтолкнула семью к обрыву.
-Я думал, вещей будет больше,- сказал Герберт, отпирая дверь в просторную, хорошо убранную комнату.
-Не собираюсь здесь задерживаться надолго,- откликнулся юноша, обводя девстенно-чистое помещение скептическим взглядом. Белые жалюзи на окнах, светло-голубые обои, стандартная мебель, полки, заставленные для вида разнообразными статуэтками из каталога, свежее постельное бельё, даже гостевые тапочки под кроватью.
-Я тоже волнуюсь за твою мать, просто по-человечески, и, конечно, хочу, чтобы она оправилась как можно скорее, но это не повод с таким пренебрежением относится к этому дому,- не выдержал Герберт, за эти несколько минут их с-грехом-пополам общения он уже был сыт по горло теми колкостями, что позволял себе парень.
-Это не дом, это гостиница.- Люк выкладывал безупречные стопки вещей на постель и избегал смотреть мужчине в глаза, там сейчас не было ничего приятного, но он спиной почувствовал, как отец содрогнулся от электричества его голоса и несколько раз сжал руки в кулаки, но даже это не удержало его от того, чтобы хлопнуть напоследок дверью, хотя и сделал он это непреднамеренно, вопреки своей воле.
Оставшись наедине парень стремительно опустился на кровать, как будто давно давивший на его позвоночник груз наконец с хрустом его сломал, Люку хотелось одного – рыдать навзрыд, до потери сознания, так, чтобы его рассудок помутился, а реальность ушла на задний план, потухла, а потом просто лопнула. Он боялся своего отражения в зеркале, эти ужасные аспидные глаза могли сбить с толку любого. Они были похожи на сажу, на уголь, на грязь, словно он воспользовался карнавальными линзами для Хэллоуина. Иногда Люку начинало казаться, что зрачки просто гноятся от той нестерпимой боли, что пожирала его изнутри, точно опасный, но никому не известный вирус. Отправившись спать в первый раз после вывернувшей его существо наизнанку трагедии, юноша надеялся хотя бы частично исцелится сном, но на утро понял, что боль не только не утихла, но ещё с большим аппетитом принялась обгладывать его внутренности, она преумножалась с каждой секундой, членилась и поражала всё новые участи его мозга и организма. Никогда ещё Люк не был так близок к помешательству. Его просто распирало от мучений, лихорадило и трясло, как эпилептика.
Если бы Герберт имел возможность участвовать в жизни сына, если бы тот хоть изредка соглашался на совместные прогулки, как это с охотой делала его сестра, он бы знал, что Люк никогда не был самоуверенной отрвой, продирающейся сквозь моральные устои с отъявленным остервенением, он никогда не бросал вызов судьбе, он скорее сторонился её и ни разу не помышлял о том, чтобы дать отпор этой сволочной особе, без малейшего угрызения совести ставившей над ним какие-то жуткие экскременты. Если Люк и откровенничал с собой, то только шёпотом, как делают это лишь окончательно запутавшиеся в жизни люди, которых следует приголубить и пожалеть, потому что забрести в тупик на пике молодости – это страшная вещь. Его сын не был ни сильным духом, ни смелым, ни преуспевающим, а весь его апломб, на который так часто натыкался Герберт, был всего-навсего не слишком-то искусной бутафорией, защитной реакцией, если угодно. Юноша возводил вокруг себя ширмы показного мне-всё-до-лампочки, полагая таким нехитрым образом отвлечь внимание от нескончаемого потока ран; каждый новый день полосовал его хлещи предыдущего, и в один прекрасный миг болевой порог был перейден, он больше ничего не чувствовал, только смакующую его печень, почки, сердце пустоту. А неделю назад он родился заново. Человек, в котором он души не чаял, висел на волосок от гибели, и он, заботливый и любящий сын, ничего не мог с этим поделать. Вернулось всё: и боли в голове, и мигрень, и ощущение собственного ничтожества, и страх выходить на улицу, и боязнь толпы, и это убийственное ощущение того, что все взгляды обращены к нему, и эти миллиарды пар налитых кровью глаз осуждают его, осуждают его образ жизни, его природу. Но в отличие от опыта прошлых лет, теперь его чувства как бы дублировали себя, превращаясь в навязчивый и раскалённый до предела рой рецепторов, они были везде: под кожей, в коре головного мозга, в барабанных перепонках… Он слишком долго и успешно абстрагировался от мира эмоций и звуков, чтобы сейчас безболезненно вернуться в него обратно.
Если бы Герберт только всё это знал, он бы усмотрел в этих чёрных и непроницаемых, как затмение, глазах целый океан страдания. Но он не имел понятия о том, что за человек его сын, он даже представить себе не мог, что вся эта история имеет двойное дно, оборотную сторону медали.
Он всё же ушёл из семьи. Герберту нужно было положить все силы на то, чтобы его карьера сдвинулась с мёртвой точки. Быть заурядным и «по-американски» беспечным человеком не входило в его жизненные планы, так что 29-летней Лауре выпало воспитывать детей в одиночку. Не считая финансовых трудностей, такой расклад устраивал обе стороны. Люк, которому тогда исполнилось девять, без тени сожаления проводил отца до двери, надеясь, что больше их дороги не пересекутся. Он не был чрезмерно строг, этот Герберт, не злоупотреблял наказаниями, не читал нотаций, кажется, он из кожи вон лез, чтобы стать образцовым отцом образцовых детей. Бейсбол по выходным, походы в кино, ужины за круглым столом, призванные сплотить семью, беседы с педагогами сына. Как-то раз он даже помог ему смастерить макет земного шара на урок географии, и этот бесформенный гипсовый комок голубо-зелёного цвета с грехом пополам вытянул на отметку отлично. А потом они ещё ходили в сквер через дорогу от их дома, и он учил сына кататься на новеньком велосипеде. Герберт смотрел на других папаш и до мигрени в голове убеждал себя, что они с Люком отличная пара, что со стороны они выглядят так же беспечно и весело, как и сотни прочих отцов и детей, что тот дискомфорт, который сковывает его изнутри и снаружи в присутствии мальчика всего лишь иллюзия его воспалённого воображения, порождённая неуверенностью в себе. Ведь он всё делает, как надо, точь-в-точь, как написано в этих дурацки научно-популярных книжках по воспитанию детей. Вот только Люк, этот молокосос, так похожий на свою мать, с ранних лет вёл себя так, будто не признавал между ними кровнородственных связей. Вечно замкнутый в себе и не по годам серьёзный, он брал отца за руку с из ряда вон выходящим хладнокровием.
А теперь, спустя столько лет, судьба снова свела их вместе, правда обстоятельства этой встречи и выгибались под грузом весомой трагичности, но всё же им предстоит просуществовать под одной крышей какое-то время, а значит, Герберту стоит подготовиться к тому, что его будни надолго утратят привычную закономерность, а дом превратится в исчадие ада. Он ни в коем случае не хотел наговаривать на сына, более того, на протяжении этих десяти лет немой разлуки он искал их вражде достойное мужчины оправдание. Но это даже не было враждой в прямом смысле этого слова, просто Люк избегал его, как вегетарианец сторониться мясных прилавков. Герберт не лелеял надежды что-то изменить теперь или, наконец, докопаться до сути, найти этот роковой поворот, куда ни в коем случае не следовало сворачивать, он лишь желал достигнуть с подростком хоть какого-то соглашения, чтобы жизнь обоих оказалась сносной.
Ничем не примечательное субботнее утро сентября чуть ли не довело Герберта до исступления. Он в страшной агонии пытался собраться с мыслями. Он обязан был предстать перед сыном в привычном образе успешного человека преклонных, или как выразились бы коллеги по работе, солидных лет с крепким внутренним стержнем, до умопомрачения интеллигентным и в совершенстве владеющим собой, таким, каким его привыкли видеть клиенты, таким, каким он смотрел на читателей с обложек ходовых журналов. Герберт Радонежский – известный психолог и психоаналитик, пожалуй, один из самых востребованных специалистов по части рассудка и душевных неполадок на сегодняшний день, сидел за громадным обеденным столом и пытался унять дрожь в руках. Мужчина пристально смотрел на конвульсивно вздрагивающие пальцы и на стянутую в микроскопические узелки кожу кистей. Он уже не был так молод, как хотелось бы, а подорванное за годы публичной жизни здоровье давало о себе знать с новой силой. «Тебе противопоказаны стрессы, Герберт, а ты этим пренебрегаешь. Твоя нынешняя работа не лезет ни в какие рамки, она высасывает из тебя последнее» ,- как-то раз с участием заявил ему лечащий врач, с которым у него давно завязались приятельские отношения, свойственные двум профессионалам в схожих областях, и теперь это изречение пришлось как нельзя кстати.
Звонок вывел его из роботоподобного оцепенения, и мужчина отправился отпирать гостям дверь, предварительно попросив прислуживающую ему последние несколько лет Нину, полноватую и добродушную женщину в возрасте, часто коротающую с ним безмолвные вечера в пустом доме, сменить скатерть, где остались тёмные следы от пролитого чая. Тело плохо его слушалось, он Герберт собрал волю в кулак, ему непременно хотелось выглядеть как можно более непринуждённым и раскрепощенным в присутствии сына. Сколько они уже не виделись? Последний раз он заявился к бывшей жене, чтобы передать через неё подарок на девятнадцатилетние Люка, но дверь тогда открыл сам юноша, и это столкновение люб в люб ознаменовалось очередным противостоянием темпераментов. Выплюнув сухое «благодарю за внимание» парень принял презент и закрыл перед ним дверь, так что он даже не успел как следует разглядеть его. Люк никогда не закатывал экспрессивных сцен, он брал высокомерием и неподкупностью, всё его существо облачалось в леденящее душу равнодушие, он мог заставить кого угодно усомниться в себе, стушеваться и впредь не попадаться ему на глаза.
Герберт потянул на себя дверь, и вот уже прохладный осенний ветер проскользнул в прихожую, пробрав его до мурашек. Немного анорэксичное лицо мужчины посерело, как у вмиг простудившегося человека. Сколько же на самом деле времени прошло с их последнего краткосрочного свидания? Неужели всего год? В таком случае это был самый долгий год из всех, что ему когда либо доводилось переживать. На пороге стоял юноша, высокий и худой, рост было то единственное, что мальчик позаимствовал у отца, но и в этом обошёл его. Его модельная внешность, если такое определение вообще применимо к мужскому полу, сразу бросалась в глаза. Безукоризненно правильные черты врезались в сознание, откладывались на подкорке, мальчик выглядел, как сон, сладостный, но кошмарный. А ещё он был точной копией матери, той самой, за жизнь которой сейчас боролись врачи, обливаясь потом. Люк изменился до неузнаваемости, и Герберт никак не мог понять, что конкретно его не устраивало в этом подростке. Если раньше Люк отталкивающе действовал на него, то теперь юноша гипнотизировал его своим взглядом, как если бы хотел внушить ему что-то противозаконное. Стоило только задержаться на этих мутно-агатовых глазах, как голова начинала кружиться, они точно вгоняли в сон. Да, именно. Изменился цвет глаз, прежде они не были такими бездонно-чёрными, угнетающими, мистическими.
-Так я могу войти?- ему обязательно нужно было обратиться к отцу с этой действующей не нервы манерностью, чтобы сразу задать подчёркнуто-официальный и такой неуместный в свете последних событий тон.
-Разумеется,- как бы очнувшись от литургического сна, сказал Герберт и отступил на шаг от двери, давая юноше пройти.
Люк скинул с плеча полупустую спортивную сумку и в два счёта снял с себя кожаную куртку новомодного покроя с замысловатыми заклёпками металлического цвета, аккуратно повесив её на вешалку. Педантичность была у него в крови, он щепетильно относился к вещам и не имел ничего общего с подростками, чьи шкафы представляли собой склад сто лет нестиранного белья или напоминали барахолку. Порядок был его жизненным кедом, возможно так юноша пытался компенсировать с детства преследовавший его хаос в голове.
Герберт ещё раз оглядел сына с головы до ног. Черная куртка, чёрная водолазка, чёрные джинсы, того же цвета волосы… Преждевременный траур по матери?
-Увлёкся готическим стилем?- Мужчина счёл этот вопрос достаточно нейтральным, чтобы Люк не воспринял его в штыки.
-Готический стиль?- юноша иронично изогнул бровь.- Это всего лишь одежда тёмных тонов. Где я могу остановиться?
-Я приготовил вам с Амандой по комнате, но если тебя что-то не устроит, весь второй этаж в твоём полном распоряжении.- Люк безразлично кивнул и потянулся за своей сумкой, но Герберт успел взять её первым.
-Я помогу,- сконфуженно пояснил он.
-Ты неважно выглядишь, чтобы оказывать такого рода помощь,- всё с тем же равнодушием откликнулся Люк, отчего у мужчины болезненно сщемило сердце. Это был его сын, сын, которому было наплевать на него, который спешил уединиться в четырёх стенах своей комнаты, едва успев переступить порог его дома, который за двадцать лет не сказал ему ни одного греющего душу слова. И он не мог винить в этом кого-то кроме себя самого, хотя иногда на мужчину накатывала такая волна безысходности и иступлённой тоски, что ему хотелось свалить ответственность за свою провальную миссию семьянина на Люка, на Лауру, даже на дочь Аманду, которой на тот момент не было и года и которая вопреки ожиданиям не только не предотвратила своим появлением на свет краха супружеского союза, но и подтолкнула семью к обрыву.
-Я думал, вещей будет больше,- сказал Герберт, отпирая дверь в просторную, хорошо убранную комнату.
-Не собираюсь здесь задерживаться надолго,- откликнулся юноша, обводя девстенно-чистое помещение скептическим взглядом. Белые жалюзи на окнах, светло-голубые обои, стандартная мебель, полки, заставленные для вида разнообразными статуэтками из каталога, свежее постельное бельё, даже гостевые тапочки под кроватью.
-Я тоже волнуюсь за твою мать, просто по-человечески, и, конечно, хочу, чтобы она оправилась как можно скорее, но это не повод с таким пренебрежением относится к этому дому,- не выдержал Герберт, за эти несколько минут их с-грехом-пополам общения он уже был сыт по горло теми колкостями, что позволял себе парень.
-Это не дом, это гостиница.- Люк выкладывал безупречные стопки вещей на постель и избегал смотреть мужчине в глаза, там сейчас не было ничего приятного, но он спиной почувствовал, как отец содрогнулся от электричества его голоса и несколько раз сжал руки в кулаки, но даже это не удержало его от того, чтобы хлопнуть напоследок дверью, хотя и сделал он это непреднамеренно, вопреки своей воле.
Оставшись наедине парень стремительно опустился на кровать, как будто давно давивший на его позвоночник груз наконец с хрустом его сломал, Люку хотелось одного – рыдать навзрыд, до потери сознания, так, чтобы его рассудок помутился, а реальность ушла на задний план, потухла, а потом просто лопнула. Он боялся своего отражения в зеркале, эти ужасные аспидные глаза могли сбить с толку любого. Они были похожи на сажу, на уголь, на грязь, словно он воспользовался карнавальными линзами для Хэллоуина. Иногда Люку начинало казаться, что зрачки просто гноятся от той нестерпимой боли, что пожирала его изнутри, точно опасный, но никому не известный вирус. Отправившись спать в первый раз после вывернувшей его существо наизнанку трагедии, юноша надеялся хотя бы частично исцелится сном, но на утро понял, что боль не только не утихла, но ещё с большим аппетитом принялась обгладывать его внутренности, она преумножалась с каждой секундой, членилась и поражала всё новые участи его мозга и организма. Никогда ещё Люк не был так близок к помешательству. Его просто распирало от мучений, лихорадило и трясло, как эпилептика.
Если бы Герберт имел возможность участвовать в жизни сына, если бы тот хоть изредка соглашался на совместные прогулки, как это с охотой делала его сестра, он бы знал, что Люк никогда не был самоуверенной отрвой, продирающейся сквозь моральные устои с отъявленным остервенением, он никогда не бросал вызов судьбе, он скорее сторонился её и ни разу не помышлял о том, чтобы дать отпор этой сволочной особе, без малейшего угрызения совести ставившей над ним какие-то жуткие экскременты. Если Люк и откровенничал с собой, то только шёпотом, как делают это лишь окончательно запутавшиеся в жизни люди, которых следует приголубить и пожалеть, потому что забрести в тупик на пике молодости – это страшная вещь. Его сын не был ни сильным духом, ни смелым, ни преуспевающим, а весь его апломб, на который так часто натыкался Герберт, был всего-навсего не слишком-то искусной бутафорией, защитной реакцией, если угодно. Юноша возводил вокруг себя ширмы показного мне-всё-до-лампочки, полагая таким нехитрым образом отвлечь внимание от нескончаемого потока ран; каждый новый день полосовал его хлещи предыдущего, и в один прекрасный миг болевой порог был перейден, он больше ничего не чувствовал, только смакующую его печень, почки, сердце пустоту. А неделю назад он родился заново. Человек, в котором он души не чаял, висел на волосок от гибели, и он, заботливый и любящий сын, ничего не мог с этим поделать. Вернулось всё: и боли в голове, и мигрень, и ощущение собственного ничтожества, и страх выходить на улицу, и боязнь толпы, и это убийственное ощущение того, что все взгляды обращены к нему, и эти миллиарды пар налитых кровью глаз осуждают его, осуждают его образ жизни, его природу. Но в отличие от опыта прошлых лет, теперь его чувства как бы дублировали себя, превращаясь в навязчивый и раскалённый до предела рой рецепторов, они были везде: под кожей, в коре головного мозга, в барабанных перепонках… Он слишком долго и успешно абстрагировался от мира эмоций и звуков, чтобы сейчас безболезненно вернуться в него обратно.
Если бы Герберт только всё это знал, он бы усмотрел в этих чёрных и непроницаемых, как затмение, глазах целый океан страдания. Но он не имел понятия о том, что за человек его сын, он даже представить себе не мог, что вся эта история имеет двойное дно, оборотную сторону медали.